Последний перекур
by
Джуд
На
горизонте – неприступные стены города. Пламенем горят на солнце
его башни, храмы, дворцы, и даже сюда долетает тяжелый приторный
запах, которым полны его улицы – еды, благовоний и нечистот.
Там, наверное, сейчас суета и беготня, и никто уже не помнит,
что было вчера. А я сижу здесь и набиваю табак в старую глиняную
трубочку, и на ветру раскачивается привязанная к ветке веревка с
петлей на конце. Интересно, если бы кто-нибудь из них узнал о
том, что я здесь, прибежал бы он бросать в меня камнями и
предавать анафеме? Думаю, нет; поленился бы.
Холодно мне…
Казалось бы, почему? Ведь солнце палит нещадно. Но это совсем
другой холод: так бывает, когда у человека нечиста совесть.
Господи, как я люблю его! Он
самый удивительный человек на свете, никто не сравнится с ним. Он
поразительно красив – так, что больно смотреть. Некоторые люди
говорили, что мы похожи, но это не так. Правда, мы одного роста,
но он держится так прямо, что кажется выше. И у него такое
красивое тонкое лицо с правильными чертами, а мое грубо и обожжено
солнцем. Глаза у нас обоих синие, но его так глубоки и чисты, что
мои рядом с ними все равно что стекляшки рядом с драгоценными
камнями. И волосы у него светлые и прямые, только чуть-чуть вьются
на кончиках, а мои – рыжие, кудрявые и жесткие, как проволока. А у
него – такие мягкие, как у ребенка. Я знаю это…
Однажды тихим
вечером я возвращался из города. У меня было две тяжелых корзины с
едой – с ним всегда ходило столько людей, и всех их надо было
кормить на те деньги, что давали нам. Почему? Я никогда не понимал
этого. Будь моя воля, я построил бы на эти деньги красивый дом с
садом и фонтаном, одел бы его в новую красивую одежду, пригласил
бы музыкантов и танцовщиц, налил бы ему полную чашу вина и смотрел
бы из самого дальнего угла, как он смеется и грустит под музыку,
счастливый его счастьем. Но он не согласился бы на это, он так
добр, что с радостью отдаст нищему последнюю рубашку и будет есть
только сухой хлеб, чтобы накормить голодного. Он не делает
различия в своей доброте между хорошими и плохими людьми, он любит
всех – всех! Как это страшно...
Я шел медленно – корзины были
очень тяжелые – и вдруг увидел его. Он сидел на траве,
прислонившись к низенькой глинобитной ограде, и спал. На самом
деле, он слабый, но очень гордый, и никогда не покажет на людях
своей усталости или боли. Наверно, он просто сказал: «Я присяду на
секунду вытащить из ноги колючку (или зашнуровать сандалию),
идите, не ждите меня», и не успел опуститься на землю, как сон
сковал его. Наверно, ему было неудобно спать в такой позе, у него
было очень усталое и печальное лицо... Я долго стоял и смотрел на
него, не решаясь подойти. У меня так дрожали колени, что я чуть не
упал. Не знаю, что творилось со мной, но мне казалось, что если я
прикоснусь к нему, то тут же умру.
Наконец я решился. Осторожно,
осторожно я уложил его на траву, подсунул под голову свою
скатанную рубашку и сел рядом, сдерживая дыхание. Он улыбнулся, не
просыпаясь, пробормотал что-то и перевернулся на другой бок. Я
сдерживался изо всех сил, чтобы не заплакать, ладони жгло памятью
о том, каким слабым и послушным он был в моих руках, какая у него
теплая нежная кожа, словно солнце не палило его так же, как и всех
нас... И вот тогда-то я и не смог сдержаться и, протянув руку,
погладил его волосы. Они были еще мягче, чем я думал, совсем
шелковые, и щекотали мне пальцы...
Я вскочил и, подхватив эти
проклятые корзины, почти побежал по дороге к дому, в котором мы
ночевали в тот день. Как они все обрадовались, увидев еду! Так
сильно, что никто и не спросил о нем, хотя все звали его учителем
и наперебой болтали о своей любви к нему. Я ушел в дальний конец
сада и сидел там весь вечер. Не помню, что было со мной, что я
делал и о чем думал, но я все время чувствовал его тепло в ладонях
и его дыхание на моем лице, и это сводило меня с ума.
Я вернулся в дом только когда
стемнело. Все ужинали, и он уже был с ними. Он выглядел
отдохнувшим и бодрым и смеялся даже самой незамысловатой шутке.
Никогда я не был так счастлив, как в тот миг, когда я вошел, и он
поднял голову, улыбнулся, позвал меня и за руку повел к столу. Мне
казалось тогда, что я вот-вот взлечу, я словно шел не по земле, а
по воздуху.
Поздно вечером, когда все уже
улеглись спать, он вышел в сад, подошел ко мне и сел рядом. Ярко
светила луна, так что вся трава была серебристой, а тени – очень
темными, иссиня-черными. Он держал руки за спиной и весело смотрел
на меня, а потом вдруг тихо засмеялся и протянул мне рубашку.
- На, оденься, - сказал он. –
Холодно.
- Как ты догадался? – я был
ошеломлен. Почему-то мне было немного стыдно, словно я сделал
что-то некрасивое. Но он не сердился, ничуть, он сказал очень
мягко.
- Я не спал тогда, я просто
отдыхал. Зато потом было очень мягко спать на твоей рубашке. Я так
хорошо выспался...
Я мучительно покраснел и не
мог выдавить из себя ни слова. Наверное, это было очень глупо, но
я не мог ничего с собой поделать. Наконец-то – не было никого
вокруг, мы были только вдвоем в этом тихом, серебряном от луны
саду. Он взял меня за руку, и я не слышал ни слова из того, что он
говорил. Он говорил долго и все это время играл моей рукой – то
сжимал ее между своих ладоней, то перебирал пальцы, сгибая и
разгибая их, переплетая со своими – тонкими и изящными. Я весь
словно стал этой рукой, я растворялся в блаженстве и ничего не
понимал, и когда смысл его слов дошел до меня, я отказался верить.
- Нет, нет. Этого не может
быть. Ты не можешь требовать такого от меня.
- Я не требую, я прошу.
Пожалуйста, пожалуйста, если ты любишь меня...
Да, да, я люблю тебя, я готов
сделать для тебя что угодно, но только не это, нет, только не это!
- Так надо, и никто, кроме
тебя, не сможет выдержать это... Прошу тебя, ведь это так недолго:
один шаг, одно слово – а потом все будет хорошо.
Он все еще держал меня за
руку – его пальцы были такими теплыми – и смотрел мне прямо в
глаза. Я не мог сопротивляться, когда он смотрел с такой печалью и
мольбой, я был готов пойти на любое преступление, на любой позор.
И я согласился.
На самом деле все оказалось
вовсе не так. Я и представить себе не мог, что это будет так
тяжело и страшно. Всю неделю я пил без просыпу и поэтому помню все
отрывками: пестрые, суматошные площади, суровые лица, холодные
голоса, раздражающе громкий звон монет, и надо всем этим – его
нестерпимо печальные, пронзительно-синие глаза, смотревшие на меня
с болью и какой-то непонятной надеждой.
Последняя ночь была тяжелее
всего. Я пришел, шатаясь от вина и горя, и на коленях умолял его
снять с меня этот долг, но он был непреклонен. В нем, таком добром
и мягком всегда, была теперь какая-то незнакомая мне жесткая сила.
Он боялся, боялся еще больше меня и не снял с меня слова только
потому, что иначе не выдержал бы сам. Я знаю это, я не виню его ни
в чем, я виноват сам, но мне было так тяжело... Почему я? Почему
он выбрал меня? Зачем ему вообще нужно все это? Неужели один он не
стóит всего этого проклятого мира? Я бы построил ему дворец из
золота и серебра, нарядил бы его в новую богатую одежду... Я стал
бы его рабом, его тенью, я угадывал бы каждое его желание, он
никогда не чувствовал бы себя одиноким...
Утро было холодное, я замерз
до полусмерти, потому что не мог снова надеть свою рубашку – от
нее до сих пор пахло его волосами. Он вышел из-за деревьев,
протянул вперед руки – и я понял, что он сейчас упадет. Не помню,
как я очутился рядом, подхватил его, и он обнял меня, хватаясь за
мои плечи, как утопающий за соломинку. Совсем рядом я увидел его
измученное, осунувшееся лицо с глубоко запавшими синими глазами:
на нем был написан такой страх, такое отчаяние, что я понял – нет
в мире силы, способной заставить меня отдать его кому бы то ни
было. Никакой – кроме него самого. И он посмотрел на меня, а потом
закрыл глаза и улыбнулся дрожащими губами, прошептав едва слышно:
«Ну же...»
Я поцеловал его.
Я не могу вспоминать о том,
что было дальше. Это слишком больно. Он ведь знал все, знал с
самого начала, и я был только слепым орудием в его руках. За что?
Почему он выбрал меня, который любил его больше жизни, и обрек на
вечный позор? Да, вечный: в городе я уже стал притчей во языцех.
Мной пугают детей, моим именем называют всех предателей, и так
будет всегда – пока помнят его, будут помнить и меня, и, называя
его имя, будут называть и мое, как добро и зло, день и ночь,
всегда рядом – и всегда враги. И никто, никто не узнает о том, что
на самом деле я не хотел ничего плохого, что он обманул меня, а я
поверил. «Одно слово, один шаг – и все будет хорошо», так? А я
убежал сюда из города, потому что там в меня бросали камнями и ни
один человек не дал бы мне куска хлеба. Я проклят, проклят во веки
веков – из-за него. Мне никогда не будет покоя, я никогда больше
не увижу его, я буду гореть в адском пламени – из-за него! Да, да,
да, мне не будет прощения, потому что он мертв, а я его убийца. И
на мне было бы меньше вины. если бы я убил его своими руками, но я
отдал его на муки и медленную смерть, и каждая капля его крови
жжет меня, как огонь. Как медленно он умирал! Как ему было больно
и страшно, он ведь такой слабый, но он не кричал и даже пытался
улыбаться. Один раз, только один раз он взглянул на меня, и в его
взгляде была такая мука, что я, уже не думая ни о чем, кинулся
вперед, прямо на копья стражи – не освободить, так умереть вместе
с ним – но меня оттащили в сторону. И еще долго, долго палило
солнце, и расходилась недовольная толпа, не дождавшаяся ни чудес,
ни знамений.
А потом он закрыл глаза и
умер, и в тот же миг разразилась гроза. Все стало черно, как
ночью, хлынул дождь, размывая сухую глину, и мне вдруг стало
безумно страшно. Казалось, что холодные руки шарят по моему телу,
нащупывая горло, что бесплотные голоса шипят мне в ухо слова,
которые я не могу понять. Он умер – и теперь мир рушится. Как
просто! Так все и должно было быть – зачем существовать миру, если
нет его?
Я бежал все дальше в полной
темноте, бессвязно крича и размахивая руками. Я был счастлив,
насколько может быть счастлив убийца, когда вслед за его жертвой
исчезают все свидетели и сама сцена преступления. Я потерял всякое
понятие о направлении, да и было ли оно теперь, когда наступил
конец света? Не все ли равно было, куда бежать? И я бежал, пока
вдруг не ступил в пустоту и не рухнул вниз, цепляясь за какие-то
корни и ветки, растущие словно из воздуха.
Когда я очнулся, было светло,
и солнце все так же стояло в зените. На горизонте все так же
поднимались горы, стояли неприступные стены города с его дворцами
и башнями. Все это никуда не пропало, не разрушилось; ничего не
произошло. Ничего не было?
Нет. Я оглядел себя – я был
весь в засохшей глине, кровь из рассеченного плеча перемешалась с
ней сложными разводами. Встать было больно, а идти еще больнее –
саднили сбитые о камни ноги. Значит, все было на самом деле. Да,
все было на самом деле – я предал его, и он умер. Я схватил себя
за волосы и покатился по траве, но сил плакать или кричать у меня
уже не было. И тогда я вспомнил, зачем бежал сюда той ночью –
вокруг пояса у меня была обмотана крепкая, совсем новая веревка. Я
встал, сделал на ней петлю и привязал к ветке какого-то засохшего
дерева.
Вон она болтается – и откуда
здесь ветер? А я сижу на камушке и в последний раз раскуриваю свою
кривую, треснувшую трубку. Мне торопиться некуда – у меня впереди
вечность.
Небо синее... Синее, как его
глаза, которых я уже никогда не увижу. Что ж, если он сам хотел
этого, то я помог ему. Я сделал все, о чем он просил меня, и если
ему удался его план – он доволен мной. А я... теперь это все
равно. Пусть я был его игрушкой, пусть это все обман, но
воспоминаний у меня никто не отнимет – и я буду вспоминать тот
лунный сад, прикосновение его руки, его тихий смех и мягкий голос.
Я буду думать о том дворце, который построил бы для него, и
чувствовать, как шелк его волос щекочет мне ладони... Это может
скоротать любую вечность.
Трубка погасла. Пора.
Помнится, когда-то ты говорил мне, что самоубийство – грех, но что
же мне еще делать? Прости меня, но я сделал все, что ты сказал, и
теперь решу за себя сам. Я надеюсь, что тебе хорошо там, где ты
сейчас. Да? Тогда хорошо и мне. Прощай...
Здравствуй!
© Джуд. 21.12.1996
|